Театром заявлено пять – по числу актёров – «официальных» версий спектакля, однако в реальности каждая «Русская классика» – единственная и неповторимая
В любом нашем вдохе есть молекула азота, которую выдохнул, например, Александр Македонский.
Или Иисус Христос – мой коллега по прежним работам Алексей Алексенко утверждает, что этот факт доказывается простым математическим подсчётом. «Русская классика» даёт возможность подышать воздухом Льва Толстого, Ивана Гончарова, Пушкина и Лермонтова. Или Державина с Тредиаковским: спектакль предлагает, по сути, мистический опыт о связи времён и поколений, складывающийся из очень простых – вернее, кажущихся простыми – вещей.
Начинается «Классика» как посещение мемориального музея, любовно построенного на сцене Ксенией Перетрухиной (символично, что поставленный Волкостреловым уже после «Русской классики» «Комитет грустящего божества» играется в доме-музее Фёдора Шаляпина). Старинная мебель, старинные часы, которые, как окажется, ещё идут; таблички, запрещающие трогать экспонаты, столетие-другое назад бывшие предметами домашнего обихода. Герои – пятеро молодых людей (Анастасия Казакова, Иван Николаев, Дарья Румянцева, Алёна Старостина, Борис Чистяков) – по очереди появляются в проёме двери, над которой видеопроекция ведёт отсчёт лет (начало – 1799-й, год, когда родился Пушкин, конец – 1904-й, год, когда умер Чехов). При первом появлении герои выглядят немного призраками, но это только кажется: обыкновенные парни и девушки, наши современники,
при самом фантастическом раскладе – гости из ближайшего будущего: на такую трактовку настраивают звучащие в музее механические роботизированные голоса, что встречают на пороге, давая старт спектаклю, и комментируют избранные события российской истории.
Сами посетители хранят молчание; делают то, что принято делать в музее – осторожно ступают ногами в войлочных тапках, рассматривают объекты, фотографируют, снимают видео;
по жестам, взглядам, доверительному «прикосновению» камеры айфона в руке Ивана Николаева к лицам других гостей и их реакции на съемку, можно заключить, что все – из одной «тургруппы».
Можно ничего специально и не придумывать: это актёры и есть, конечно, они друг с другом знакомы. С каждой минутой действуют смелее и в музее обживаются: снимают плюшевые заграждения, прикасаются к гусиному перу, которое, конечно, не для книги отзывов – для сердечных писем; заводят часы. И вот уже вода для самовара закипает в электрическом чайнике – и это магический момент: встреча вещей из прошлого с нынешними бытовыми предметами.
Гости тем временем добираются до многоуважаемого платяного шкафа и примеряют костюмы ушедших эпох; и мы, конечно, вольны увидеть в нервном и нежном скольжении преобразившийся Алёны Старостиной Анну Каренину, или опознать Обломова в обречённо свернувшемся на современной раскладной кровати Иване Николаеве, ну а вышивать, как Дарья Румянцева, могла хоть Татьяна Ларина, хоть Арина Родионовна. Но конкретные определения неуместны, да и скользят мои ассоциации по верхам школьной программы – а создатели «Русской классики» копали глубже: взять хотя бы саундтрек, составленный Дмитрием Власиком из незаезженных музыкальных произведений XVIII-XIX веков. Каждый актёр преображается в архетип прошлого, в несовременника; в самой пронзительной сцене все пятеро сядут перед экраном, чтобы посмотреть видео, снятое Николаевым в самом начале спектакля:
времена наслаиваются, предки с улыбкой смотрят на потомков, действующие лица – на исполнителей.
А годы на настенном видеокалендаре летят; некоторые выделены особо. Придумывая спектакль, артисты выбирали по десять важных событий соответствующего временного промежутка.
Совпали, кажется, только по 1861-му – году отмены крепостного права.
Вследствие чего было решено играть пять версий спектакля. Я увидел вариант Алёны Старостиной; её таймлайн включает 1803-й, когда из русского языка предложили убрать иностранные слова, 1811-й – год открытия Царскосельского лицея, 1826-й – казнь Кондратия Рылеева, 1830-й – Болдинская осень Пушкина, 1847-й – в этом году Тургенев опубликовал «Хорь и Калиныч» и дал рецепт идеального очерка, 1850-й – когда Достоевского едва не расстреляли за участие в кружке петрушевцев, 1869-й – когда Толстой испытал «арзамасский ужас», 1871-й – когда Салтыков-Щедрин завершил летопись города Глупова. Механические голоса, частенько коверкающие ударения, комментируют каждое событие – зачитывая письма, документы или инфо из Вики: и странный парадокс, вложенные в динамики роботов слова говорят о веке меньше, чем немые движения актёров.
Две последние точки на пунктирной линии времени не комментируются, потому что минут за двадцать до финала сцена превращается в зимний сад, где начинается кульминационная большая игра: в лото. По сути – спиритический сеанс: следуя номерам лото, актеры задают классикам вопросы, полученные от зрителей в фойе, и отвечают, вслепую открывая томики соответствующих авторов.
Получается абсурдно, смешно, никак, точно. «Николай Васильевич, есть ли жизнь на Марсе? – Один-одинёшенек».
«Если бы Байрон увёл у вас жену, вы бы тоже с ним стрелялись? – Нет, мой отец, не будет затрудненья».
А из обрывочных слов, произнесённых во время игры, вперемешку с числами, на стене медленно проступает предсмертное стихотворение Гавриила Державина: «Река времён в своём стремленьи / уносит все дела людей / и топит в пропасти забвенья / народы, царства и царей. / А если что и остаётся / чрез звуки лиры и трубы, / то вечности жерлом пожрётся / и общей не уйдёт судьбы».
И никакого пессимизма здесь нет: «Русская классика» только что провела полтора часа с вечностью накоротке.
PS Мне Иван Николаев предложил придумать вопрос для Пушкина; ну, понятно, у кого что болит, тот о том и говорит, поэтому я поинтересовался, бывает ли у поэта writer's block? Иван меня немного скорректировал: «думаешь, все поймут?». И я переиначил вопрос по-русски: «Александр Сергеевич, бывает ли у вас творческий запор?». Ответ ведомой духом Пушкина Дарьи Румянцевой прозвучал исчерпывающе: «Но уж темнеет вечер синий. Пора».
© Фотографии Натальи Кореновской предоставлены пресс-службой театра